Байкал покрывается льдом на первой неделе января. Снег лежит уже больше двух месяцев, морозы поддают так, что деревья засыпают, а Байкал дышит летним теплом — парит, и дыхание это осыпается далеко вокруг мохнатым куржаком. Цветёт! Цветёт каждое деревце множеством морозных игольчатых лепестков, густо, богато, как по весне в ухоженном саду, и осыпает свой цвет неожиданно, с тяжким шорохом. Стоишь в лесу, по колено в снегу, посреди дерев из чистого хрусталя, и вдруг: «Шу-ур… шу-ур…» — белый, колючий обвал — не от ветра, не от движения — просто куржак — зимний цвет отяжелел и опадает… «А-ха…» Кто сказал? Тишина…
Темнеет рано. Ещё до того, как солнце зайдёт за горизонт, между сопками начинает скапливаться темнота, она колышется в морозном воздухе, перекликаясь цветом с морозной водой Байкала, встаёт стеной на блёклый отсвет заката.
Зимой Луна весомее Солнца: под её холодным взглядом хрусталь заснеженных лесов взрывается, как алмаз на чёрном бархате — преломленный свет разрезает мир, разрезает время.
В такой вечер я опаздывал в Листвянку, на день рождения к другу. «Там уж, наверное, третий раз из-за стола покурить выходят, а я здесь»!
Если сказать культурно — я из тех людей, с которыми случаются непредвиденные, уважительные ситуации как раз в тот момент, когда тебя ждут. Всё как назло. И трасса во льду, как детская горка, по ней бы на санках кататься, падать в пуховые белые кюветы, верещать счастливо, но нет, приходится ехать на опасливо скользящей машине, притормаживать, проходить повороты, как будто на цыпочках, бояться смертельных ловушек — заснеженных кюветов…
Слева потянулось замёрзшее болото: рваное ледяное поле пробито там и тут тоскливыми камышами, рахитичными берёзками, пьяными столбами, что расшатались из стороны в сторону, пытаясь ухватиться обмороженными добела изоляторами за линию электропередачи.
Крутой поворот вправо и вверх — тайга придвинулась вплотную, наклонилась. Дорога чуть вверх, чуть вниз. Спереди и сзади полотно асфальта обрезает стена тайги. Машина бежит по короткому отрезку дороги, неизвестно откуда вышедшей и куда уходящей. А с боков всё теснят и теснят деревья, кивают макушками ниже и ниже, смотрят на краткий миг бытия. Они, эти деревья, стояли здесь ещё до меня, до этой дороги, до сотворения мира. Я уйду навсегда, истлеет асфальт, съест его молодая трава — а для них пройдёт только миг. Так человек думает иногда, наблюдая за комаром, напившимся его крови: «Бедное, в сущности, насекомое умрёт на закате, а душа моя будет жить вечно»…
Хотелось поскорее выскочить из этого круга внимания, но «вверх-вниз» повторялось на удивление одинаково. Навязчивая мысль уже прыгала мячиком, что я попал в ловушку, что время остановилось и что еду я по нескончаемой ленте Мёбиуса незнакомого мне пространства, а хитрая Луна, организатор этой злой шутки, сейчас откроет широко рот, чтобы сказать продолжительное: «А-а-а», — и вдруг разразиться издевательски: «Ха-ха-ха-ха!» Я засмотрелся. Луна улыбнулась, послала воздушный поцелуй. Поцелуй хлопнул, заднее колесо зачавкало, машину начало водить из стороны в сторону.
«Приехали!» — подумал я, покрываясь холодным потом, дрожащими руками стараясь удержать взбрыкивающий руль…
Домкрат был старый, гнутый. Баллонник примерзал к рукам. Болты укатывались под машину, в темноту — их приходилось долго нашаривать голыми пальцами. В такие минуты я соплю в нос.
— Вам помочь?
Если вы представляете, что такое «назад пятьсот, пятьсот вперёд» — вы меня поймёте. Рядом стоял интеллигентный мужичок: серое пальтишко на подстёжке, шапка-ушанка на «рыбьем меху», бородёнка с проседью подстрижена аккуратно.
— Болтик найти помоги… те, — сказал я.
— Можно на «ты»? — спросил он, наклонился и подал мне безвозвратно потерянную запчасть.
— Спасибо…
В молчании я тянул баллонник, снимал с домкрата, укладывал инструмент в багажник. Потом посмотрел в одну сторону трассы, в другую… Темень… Тишина…
— Вы откуда?
— Голосую, — сказал он. Щетина с проседью, помятое возрастом лицо, морозный парок на выдохе и что-то неуловимое во взгляде — луна! Луна кругом — от её света, как от удара, бьётся пульс на дне глазного яблока. Как будто первый раз вздохнул за всё это время — я вдруг почувствовал резкую свежесть морозного воздуха. Тишина, забитая давеча звуком мотора, освобождённая теперь, навалилась на мир толстым (до самых звёзд) пуховым одеялом. «У них, наверное, первая брачная ночь — у Тишины и Темноты», — что к чему, подумал я? Опасность аварии прошла мимо, и адреналин в организме угасал чуть ощутимым шумом в ушах.
— Постоять, подышать…
Опершись на машину, мы стоим, дышим, смотрим под откос, в заснеженный лес. Луна освещает наши спины, а наши силуэты вбивает чёрными провалами в искрящийся синий снег.
— Вы когда-нибудь замечали, что тень на снегу в лунную ночь имеет свой цвет? — говорит мой знакомый. Я оборачиваюсь к нему. По идее, надо сказать: «Мужик! Трам-тара-рам! Садись — поехали», — и метелить под сто сорок по трассе, как по катку, на день рождения, где стол, где заждались давно, ругают всем столом и смеются надо мной — аж уши горят. Но я перевожу взгляд в направлении, указанном мне мужичком, и понимаю, что раньше этого не видел — такого цвета нет в гамме.
— Едешь в Листвянку?
— Угу, — отвечаю машинально, не в силах оторваться от нового впечатления: искрящийся под лунным светом снег и на нём, как кистью неизвестного художника проведённая полоса, — тень от деревца.
— Довезёшь до порта?
Для тех, кто не знает: в том месте, где Ангара убегает от Байкала к Енисею, по разным её берегам стоят посёлок Листвянка и порт Байкал, с конца мая по начало января их соединяет паром «Бабушкин», а далее — дорога по льду. Время — двадцать ноль-ноль: «Бабушкин» уже не ходит, а лёд ещё не встал, поэтому я оторопело смотрю на мужика, не зная, что сказать.
— Ну, хотя бы до Листвянки? — заминает он паузу.
— Садись.
Машина завелась, мы тронулись — и всё изменилось. Серая гамма глубокого вечера осталась в прошлом: луна была лимоном, молочно-синий снег перетекал меж заколдованных тенью дерев. Мужичок снял шапку, прислонился лбом к стеклу дверцы, смотрел задумчиво.
— Знаешь, — начал он, неожиданно и ожидаемо в одно и то же время, так, как бывает только в дороге. От его дыхания бело-туманное пятнышко на стекле то разрасталось, то опадало. — Мне кажется, что друзья бывают только в детстве… Конечно, и во взрослой жизни есть люди, что близки тебе по духу и по мысли… и называть их можно так же, но друг — он один, и он там — в детстве. У меня был друг — Джинн…
* * *
Ванька, конечно, его звали Ванькой, а в школе — и того хлеще, но мне он как-то сказал:
— Давай мы будем звать меня Джинн.
— Почему?
— Так… Красиво. Он в лампе живёт… один… и сказки делает.
Джинн безумно любил сказки! Он ими зачитывался, он ими бредил, он их творил! Мы возвращались из школы одной дорогой (может, потому и подружились?), ему было чуть дальше, мне — чуть ближе, но, выходя из школьных ворот, он начинал: «А представляешь…» И мы шли: сначала до его дома, потом возвращались до моего, потом опять до его… Выходили на перекрёсток, что посередине пути меж нашими дворами, и я слушал его ещё часа три. Всходила Луна (мы учились во вторую смену), играла бликами накатанной дороги, редкими, неожиданными искрами опадающего инея, тенями застывших деревьев и отражалась этим в его глазах. Мы расставались, и я думал, что лунный воздух самый чистый…
Потом он влюбился, да неудачно, что часто случается в тринадцать лет. Конечно, в принцессу, конечно, в красавицу: самую холодную Снежную Королеву, предводительницу стайки неприступных снежных королев, что есть чуть ли не в каждом классе.
— Как мне признаться ей? — спрашивал он, захлёбываясь ритмом своего сердца, — Она живёт на втором этаже… Давай я приеду к ней под балкон на белом коне!
— Где ты возьмёшь коня?
— Да… А классно было бы спуститься с неба на парашюте с букетом роз, прямо на школьный двор во время большой перемены!
— Где ты возьмёшь самолёт, а также деньги на розы, и самое главное: для парашюта нужно, наверное, не меньше килограмм восьмидесяти чистого веса, а у тебя сколько?
— Тридцать два…
Проблема была, слава богу, неразрешимой, но…
В понедельник, на большой перемене, я услышал хохот. В просторном школьном коридоре широким кругом стояли «наши» и смеялись. Дирижировала общим смехом Снежная Королева, а возле неё на коленях стоял Джинн.
Школьный звонок, как всегда, пробил до костей — толпа растворилась. «Дурак!» — пропела она и пошла в класс, гордо покачивая юбочкой. Коленопреклонённый Джинн остался.
— Дура она… — промямлил я скромно.
— Я знаю, что делать, — сказал мне Джинн.
* * *
— И здесь впервые в его глазах я увидел вот этот цвет, — мужичок вялым пальцем показал за окно. Лунный художник широкими жестами разбрасывал тени по снежным алмазам.
* * *
«Я сделаю сказку!» — Решительность его глаз напоминала холодную сталь древних клинков. Потом он ушёл, а я таскался по школе с его сумкой ещё четыре урока. Вечером, принимая портфель из моих рук, его мама сказала:
— Ваня заболел… — и вдруг резко закрыла рукой заплаканные глаза, убежала. Медленно скрипя, захлопнулась дверь.
Наутро я увидел с балкона, как к их дому подъехала странная скорая: серого цвета, с блёклым крестом на боку, пошарканная и замусоленная, она развернулась и подала задом к двери подъезда. Пока я добежал, из распахнутых, снятых с пружин дверей показалась осунувшаяся тетя Люба — мама Джинна. Испугавшись чего-то, она схватила меня, плотно прижала, зашептала прерывисто дрожащим виноватым голосом:
— Ты чего пришёл? Ты чего пришёл?
— Так Ваня?..
— Что Ваня? Его просто в больницу увозят. В больницу, и всё…
Из сырой темноты подъезда показались два здоровенных дяденьки в мятых, когда-то белых халатах. В их руках на носилках в такт движений медбратьев подпрыгивал стянутый ремнями Джинн. Пустой, безвольный и бесцветный взгляд его был безучастно направлен вверх, в бесконечность.
Растревоженной птицей тётя Люба порхнула вслед за Джинном в закрывающиеся двери скорой. Уазик поскрипел стартёром, стрельнул выхлопнушкой и проурчал мимо меня, покачиваясь с боку на бок молочными окнами.
К тёте Любе раза два ходили классом, узнавали про здоровье Джинна. Я забегал иногда, но Джинна не видел, замечал только, что тётя Люба стареет быстро. А потом забылось. Детская память — как одуванчик…
* * *
Машину тряхнуло на ямке возле санатория «Электра» — всё время про неё забываю, про ямку. Мужичок подпрыгнул на сиденье, окинул растерянным взглядом замороженные дали, потом уставился на свои руки, потёр их друг о друга со звуком высохшего пергамента, через паузу продолжил:
— В этом ноябре, через кучу лет, он приходит ко мне и говорит, как ни в чём не бывало:
* * *
— Я сделал, — весь потрепанный, худой, в бане давно не был, и глаз глубокий-глубокий, не наш глаз.
— Ванька, — говорю, — ты чо?
Он похолодел резко. Тихо, но настойчиво проговорил:
— Я — Джинн, и я сделал сказку. Завтра приходи!
Ну! Мы же взрослые уже! Уже понимаем, что человек на учёте в психушке, пенсию по инвалидности получает:
— Хорошо. Приду.
* * *
Мужик замолчал, уткнулся лбом в оконное стекло. Луна скрылась, будто небесный глаз захлопнулся. Пошёл невесомый пушистый снег. Падая на лес лёгким шёпотом, в свете фар он превращался в колючие белые стрелы, летящие из темноты прямо в переносицу.
Проехали уже «Ангарские хутора» — скоро Байкал.
Мужик заговорил вновь, колючим, как эти снежные стрелы, голосом:
— Я пришёл.
* * *
Я пришёл. Дверь его квартиры на последнем этаже была открыта. Все в подъезде знали, что здесь живёт местный придурок, так что и не совался никто.
— Ваня, — никто не отозвался.
— Джинн? — тишина. Я сделал шаг, заглядывая дальше.
Посреди единственной комнаты стояло старое резное кресло, обитое кожей. Из коридора из-за высокой спинки видна была только рука Джинна на подлокотнике. Я сделал ещё несколько неуверенных шагов и вдруг увидел перед креслом вазу, а в ней цветок.
О-о… Это была роза — но её цвет… Цвет глаз Джина, цвет гипнотической глубины, цвет тени на снегу в лунную ночь — тот цвет, когда в одно и то же время видишь и чёрную бездну, до головокружения, и ультрафиолет, как отражение космоса, и последние, еле уловимые отблески давно погибших звёзд. Всё это тяжёлой ртутью переливалось по лепесткам, и цветок отвечал этим течениям едва заметным дыханием, чуть распускаясь и собираясь в большой и плотный бутон…
* * *
Небесный глаз луны опять открылся, и взгляд его стал перетекать по только что заснеженным сопкам, а между резких ножей белого снега сплошной загадочной тенью стоял тяжёлый массив вековечной тайги. Я засмотрелся. Машина выскочила с дороги на обочину и с трудом затормозила у оградки памятника драматургу Вампилову. Под крутым берегом был исток Ангары, было начало Байкала, место, где он утонул.
Я вышел из машины, закурил, сел на лавочку из холодной мраморной крошки. В лунном мареве барельеф Вампилова пытался дотянуться до сигаретного дыма.
— Ладно, — сказал я, через сигарету садясь за руль, — «Бабушкин» ушёл. До утра где будешь ждать?
— Нигде. Я по льду уйду, — ну, точно больной.
— Как знаешь. У Крестовки тебя высажу.
У спуска к воде фары осветили лёд. Не забереги и не тонкий стыдливый ледок, а нормальный зимний панцирь одной пятой запаса пресной воды планеты Земля. Не поверил. Подъехал поближе. Вышел. Потопал ногой. Прошёл подальше. Попрыгал. И что самое удивительное — нашёл наезженную колею в сторону порта.
— Эт-та, — тихо проговорил мужичок, появляясь из машины, — сегодня сорок дней Джинну, а мне и помянуть не с кем… Не обидь?
— Я на день рождения опаздываю.
— Успеешь… Не обидь?
Ну, невозможно было не верить этому человеку — с самого начала невозможно…
— Давай. Где?
— Так… это… дома там у меня…
— В порту, что ли?
— Ага.
— Ну, ты хитёр! — возмутился я беззлобно. Незамысловатая дорожная история не отпускала, дрожала ещё морозной ноткой, просила не прерывать. — А! Поехали!
Лёд ровный, колея видна чётко, вешки поставлены часто — машина урчала радостно, набирала скорость. Берега растаяли в темноте. Редкие огни Листвянки и порта сливались со звёздами, звёзды отражались во льду и замыкали сферу, создавали пьянящее ощущение, что машина наша летит в открытом космосе, выхватывает фарами появляющийся из ниоткуда нематериальный, эфемерный лёд, подминает его под себя и растворяет в темноте.
Неожиданно левее нашего пути возникла белая торосина, на вершинке которой стоял старый дед с длинной седой бородой, спускающейся до стоптанных валенок, в большой меховой шапке и тулупе. Росточком с торосину, что была чуть выше капота, дедок умостился на вершинке едва-едва, для удобства скосолапив ноги, и задумчиво помахивал нам лохматой варежкой. Испуганно подав правее, я нажал на тормоза. Колёса схватились, остановились сразу, и машина катилась по ровному льду ещё метров сто пятьдесят — двести, игриво поводя задком то влево, то вправо. Выскочив на мороз, я закричал в темноту:
— Эй! Кто там? Эй!
Только звёзды вверху, звёзды слева и справа, звёзды под ногами.
— Парень, не кричи, — тихо позвал меня мой спутник из машины, — это Амани Эжен Цзендемуни.
— Чево-о?!
— Дух истока Ангары… предупредил нас.
— О чём? — иронично спросил я, полностью уверенный в том, что старый дед на льдине просто хотел доехать с нами до порта.
— Мы колею потеряли…
И в затянувшейся паузе стало слышно, как недалеко журчит незакрытая вода реки…
Потом мы долго бродили, искали колею на усыпанном звёздами льду. Я пытался найти и торосину — не мог поверить в иллюзорность дедову, кричал иногда:
— Де-ед! А, де-ед!
— Не кричи, — бормотал в усы мужичок, — здесь нельзя шуметь. — И немного погодя из космической темноты донеслось тихохонько: — А вот и вешечка…
В доме — громко сказано — в маленькой комнатушке старого барака мужичок выдернул из тайничка ноль пять, налил по полстакана, поднял свой перед грудью, тяжело отставив в сторону локоть:
— Помянем добрым словом друга моего… — и вдруг замолчал, задумался, глядя в угол. Я не хотел его тревожить. Неожиданно, сделав короткий, глубокий вздох, он спросил без перехода:
— Хочешь, покажу тебе цветок?
Я пожал плечами в знак согласия. Он бросился к старому шкафу со стаканом в руках, расплёскивая по сторонам, зарылся туда надолго, трепетно достал прозрачную стеклянную вазу в форме шара — в ней, без воды, стояла роза. Простая белая роза… ну, очень простая… ну, очень белая… ну, очень роза. Мне даже подумалось, что, может, это я дурак и просто не вижу обещанного волшебства?
— Чо?.. как? — мужичок глядел на меня настороженно, а глаза у него были… цвета тени на снегу в эту волшебно-лунную ночь…